Он был из тех людей, у кого чувство справедливости было в крови. По локоть в крови, если быть точным. (с)
22.08.2015 в 22:32
Пишет  fandom Oleg Rogozin 2015:

fandom Oleg Rogozin 2015: ББ-квест. Макси (1/2)













Название: Феликс и смерть
Автор: fandom Oleg Rogozin 2015
Бета: fandom Oleg Rogozin 2015
Канон: "Тринадцатый Отдел"
Размер: 15 030
Пейринг/Персонажи: Феликс, сотрудники отдела (упоминаются) разнообразные ОМП
Пейринг:ОМП/Феликс, упоминается Игорь/Саша(соответственно)
Категория: слэш
Жанр: драма, ангста, театр абсурда одного актёра
Рейтинг: PG-13 - R
Краткое содержание:
Иллюстрация:1 и 2
Предупреждения: русская и итальянская нецензурная лексика.
Предупреждения2:автор руководствовался собственной фантазией, ассоциациями и травой. совпадения случайны, ООС возможен.
Примечание:
Для голосования: #. fandom Oleg Rogozin 2015 - "Феликс и смерть"





***
Человеку, написавшему на куске полотна правдивые слова
"БЛЯДСКИЙ ЦИРК" и растянувшему это полотно между двух сосен –
Сердечнейшие благодарности.
Дирекция нашего театра.


Антидраматургическая пьеса в бездействиях, воспоминаниях и нескольких снах.
ДЕЙСТВУЮЩИЕ ЛИЦА
Грустный актёр
Свирепый конферансье

БЕЗДЕЙСТВУЮЩИЕ ЛИЦА
Феликс
И остальные
ПРОЛОГ
сцена пустует, занавес плотно и строго закрыт.
Гаснет свет, звучит голос

Свирепый конферансье(предельно нежно и даже сочувственно): Знаете, любезный друг, - продолжал Дервиль после небольшой паузы, - представители трех профессий в нашем обществе - священник, врач и юрист - не могут уважать людей. Недаром они ходят в черном, - это траур по всем добродетелям и по всем иллюзиям.
Свирепый конферансье тяжело выдыхает.
Свирепый конферансье: Оноре де Бальзак. Полковник Шабер. В перевод Н. Жарковой

Включается проектор, зрители видят фильм – кадры города или разных городов, понять невозможно, не видно ни одной характерной достопримечательности. Мы видим людные улицы, разноцветную толпу. Кто-то спешит, кто-то медленно бредёт, не глядя перед собой. Где-то стоит группа людей, где-то целуются парочки. Дороги полны машин, все спешат.
Где-то в зале включается запись говора тысяч голосов, шум колёс, трущихся об асфальт, сигналы машин. Зал испытывает полное погружение в атмосферу города.
Солнце светит ярко, отражается от окон, витрин, от хрома и стёкол машин и мотоциклов. Люди, попавшие в кадр, жмурятся от яркого света

Отделившись от бесконечного потока людей, Феликс останавливается возле запылённого окна - витрины книжного магазина. За стеклом видны стопки книг и ряды стеллажей, на стекле висят рекламы новых книг и встреч, проходящих где-то в глубине магазинчика. Женские романы с глупыми названиями, очередное серийное переиздание классики - очевидно, на плохой бумаге и сокращенное до минимума, не то, что советские подписные книги. Где-то сбоку - ещё одна полная правда о КГБ от его бессменного биографа, выпускника лингвистического вуза, а рядом - приглашение на встречу с историком и антропологом "Советское время - мифологическое пространство". Феликс хмыкнул. За периодом полной гласности очень скоро настала эпоха непрекращающегося информационного шума. Найти правду в этом потоке было почти невозможно, выудить что-то полезное - слишком сложно. Феликсу начало казаться, что он вполне мог бы написать свои мемуары и издать от имени Вячеслава Ивочкина или лучше - Изиды Поддубравской, чтобы меньше шокировать бОльшую часть общественности.
А ведь, пожалуй, ему было бы что рассказать. Можно было бы даже тиснуть в книгу пропаганду отказа от курения и историю о том, как вреден алкоголизм, и стать очень модным автором, идущим в ногу со временем, в духе риторики заботы о людях и гражданах. Феликс даже начинал записывать некоторые свои воспоминая, но потом бросил эту глупую идею. Во-первых, не хотелось бы снова встретиться с неприметными людьми в штатском, с добрым лицом и корочками, открывающими любые двери лучше самого умелого вора. Был бы Феликс более наивным - например, как в первых главах ненаписанной автобиографии, - он бы подумал, что родная контора спасёт его от неожиданных гостей. Но примерно в тех же главах очевидно становится, что не всегда стоит полагаться на родную контору. Или контору надо выбирать тщательнее. Кто бы её ещё дал выбирать тогда.
Феликс запускает руки в карманы и не трогается с места. Над ним медленно шевелят стрелками часы, безразлично висящие над потоком людей. Сегодня утром они - вернее, их наручные собратья - поразили Феликса до глубины души и заставили задуматься. Если вообразить, что время живёт полный оборот часовой стрелки, получится, что оно умирает каждый раз, завершив круг. Каждый неотвратимый раз прекращает быть и тут же начинает вновь.
Ощутив эту мысль на себе, как ведро ледяной воды, медленно вылитое прямо на макушку, что может подумать по этому поводу немолодой не очень здоровый человек, который склонен к алкоголизму, галлюциногенным снам и слишком радужным и романтичным мечтам, которые навещают его по старинке и примерно раз в год? Наверное, посочувствовать часам. Или позавидовать. Смерть по расписанию, никакой старости, никакого страха прекратить жить. Хорошо бы ещё понять одно: расстраиваются ли часы, если они сломаются или остановятся? Ощутят ли досаду, тоску, смертный холод? Если нет, то им точно стоит позавидовать.
Что если нам только кажется, что линейная жизнь грубоматериальных часов полностью во власти человека, в его руках, ногах и во всём остальном, чем он способен часы испортить или починить? Что если часы останавливаются только тогда, когда приходит время? Вот же глупый каламбур. Но что если верный?.. Знают ли часы, что помимо их мудрой жизни - тысяч мудрых жизней, каждая из которых старше на час – существует ещё какое-то странное время, которое люди отмеряют по ним, которое люди хотят остановить или растянуть, подчинить себе, починить в попытке вернуть к жизни свободный и счастливый механизм, остановившийся раз и навсегда и улетевший в свою неведомую часовую нирвану?..
Мысли, мысли одолевают Феликса. Возвращаются как старые знакомые, которых не хотел бы видеть, теряются среди безликой толпы, кричат во дворах чужими детьми, которые хотят кричать, выпрыгивают из-за угла в каком-нибудь переулке, подобно хладнокровной любви в книгах классика, и пытаются неумело пырнуть ножом, целясь в сердце, попадают в печень. Феликс зажимает ранение, пытается догнать хоть кого-то и сорвать слишком нарядную для реальности маску, оторвать кусок плаща, хотя бы ударить по уху. И когда один из сонма мыслей неловко оборачивается, маска слетает и Феликс видит, что перед ним не мысли. Не мысли.
Воспоминания.
Их слишком много, как людей в огромном городе в разгар туристического сезона.
проектор гаснет, зал временно погружается во тьму.
На сцене никого не появляется, но звучит голос Печального актёра

Печальный актёр (печально читает из-за печально колышущегося занавеса): Представьте себе, что мы сидим в тихой комнате, смотрим в сад и, потягивая зеленый чай, беседуем о давно минувших событиях.
Печальный актёр (вздохнув легко): Артур Голден. Мемуары гейши. Глава 1
зажигаются огни рампы
БЕЗДЕЙСТВИЕ ПЕРВОЕ
сцена представляет собой цирковую арену. узор ковра, которым устлана арена, рябит в глазах зрителя.
в центр арены выходит грустный актёр в мужском кимоно, но опоясанный широким женским оби, неся табурет под мышкой. Устанавливает табурет ровно по центру, взбирается на него и декламирует грустно и пафосно

Грустный актер (изображая тонкий голос): — День, когда я встретила этого человека, был и лучшим, и худшим в моей жизни.
Я полагаю, после этого вы должны отставить свою чашку и спросить:
— Так каким же он все-таки был? Лучшим или худшим? Ведь не мог же он быть лучшим и худшим одновременно.
Грустный актер (переставая изображать тонкий голос):Артур Голден. Мемуары гейши. Глава 1
грустный актер спускается с табуретки и покидает сцену.

Перед нами появляются декорации обычного медицинского ВУЗа

За глаза его все называли почему-то Гоголем (а те, кто поироничнее – Николаем Васильевичем) и коллективно не любили. Многих профессор раздражал своими манерами, многих – костюмом, многих – тем, как вёл занятия и принимал зачёты. Кажется, за то же самое он очень нравился Феликсу. Всегда статный, всегда в костюме-тройке, едва заметно благоухающий одеколоном, с галстуком, идеально подходящим к сорочке. Он обращался к студентам по имени-отчеству или просто «коллеги», красиво и округленно произносил ударную «о», и все слова у него выходили такими, будто он катал по языку сладкое вино и был поэтому в отличном расположении духа.
В каждом студенте он прозревал не просто коллегу, а будто бы целого Павлова, спрос его со студентов был под стать такому отношению. Он с первой лекции объявил, что на его занятиях студенты могут не появляться, ежели они имеют более важные дела, единственное, что он них может потребоваться – самостоятельно овладеть минимумом знаний по предмету, чтобы сдать его в срок. То, что про минимум он слукавил, стало ясно на первой же сессии, на которой Фёдор Игнатьевич возжелал иметь с каждым беседу, предполагающую запас знаний, несколько больший объёма самого тонкого учебника, который все по давней студенческой традицией читали в ночь перед экзаменом. «Вы, конечно же, знаете», - начинал он лекции о том, что не всегда могли отыскать в дальних углах библиотеки даже самые дотошные отличники. «Коллеги, это же очевидно, что в списке научной литературы следовало привести не менее сотни статей»… - и так далее. Когда его просили о пересдаче, он ласково просил попытаться рассказать по предмету хоть что-нибудь, «чтобы лишний раз не тратить ничьего времени». Когда он рассказывал об учёных прошлых лет и о достижениях тех лет, весь вид его говорил, что каждый студент-медик должен быть достоин своих предшественников и однажды произнесённой клятвы Гиппократа. Когда он говорил о современных опытах и подходах, глаза его горели.
Не было ничего удивительного в том, что большая часть студентов не любила Кречетова. Они были новыми людьми, родившимися в новое время. А он, при всех своих восторгах перед современными учёными, был будто из прошлого, из другого века или из этого, но из самого его начала, когда новейшие механизмы и машины сладостно грохотали ещё только в мечтах романтиков-изобретателей, а поэты не умели слушать музыку революций и не знали, что она такое.
БЕЗДЕЙСТВИЕ ВТОРОЕ
на краю сцены появляются грустный актер и свирепый конферансье, оживлённо споря
грустный актер: Нет конечно. Почему он со мной должен откровенничать? Мы не были
близки.

свирепый конферансье: А близкие люди, по-вашему, ведут меж собой антисоветские разговоры.
свирепый конферансье уходит со сцены.
Грустный актер (развернувшись к залу): Юрий Домбровский. Факультет ненужных вещей
Уходит
Сцена изображает типичную лаборантскую. В углу стоит скелет и смотрит с пониманием

– Феликс, друг мой, – говаривал Фёдор Игнатьевич, разливая чай по фарфоровым чашкам, уместным скорее на чьей-нибудь богемной даче, чем в лаборантской, – я хочу, чтобы ты ни на миг не расслаблялся. Они говорят, что царство тьмы прошло, и наука воссияет скоро светлым ореолом над головами и городами. Так вот – не воссияет. Или нескоро, друг мой, очень нескоро. Нам вряд ли доведётся жить в ту светлую эпоху, когда огромные массы людей вдруг начнут думать как младшие научные сотрудники – хотя бы! Утопии уже давно обещали нам, что придёт эпоха, в которой человеку будет хорошо уже от того, что тайны вселенной открываются перед ним так же легко и естественно, как внутренности человека при вскрытии. Они, эти светлые умы, всё ждали, когда человек научится расслаблять ладонь и спокойно давать на ней отдых бабочке-знанию. Но человек до сих пор нервно сжимает кулак и мотает головой. Ещё недавно ему нечего было есть и он спасался единственным знанием, как и где раздобыть хлеба…
…Все говорят, что война – это плохо, потому что после неё плачут матери. Я не спорю с этим, но разве не очевидно, что горе человеческое гораздо страшнее: после войны человек вновь становится животным. Он перестаёт убивать и нова хочет есть и спать, плодить себе подобных, чтобы его род не исчез с лица земли. Все те силы, всё то рвение, всю энергию, уже раз потраченную на эволюцию, он снова тратит в попытках вспомнить, как оно: оказаться на поле, полном цветов и бабочек, без сачка, без булавок и стёкол, с одним только желанием, чтобы тонкие лапки той самой бабочки коснулись ладони. Кажется, за одно это прикосновение не пожалел бы глаза или пальца на правой руке. Потому что мне кажется, что такое знание не нужно будет уже удерживать, оно само пройдёт сквозь кожу и включится в твой обмен веществ, оставшись в крови.
– Но вы же сами говорили, что наука – это труд.
В такие моменты Фёдор Игнатьевич смеялся открыто и солнечно, качал головой. Он будто бы говорил «уел!» и был готов сдаться, но потом спохватывался и продолжал:
– Ты думаешь, каждый может прийти на полянку, усеянную колокольчиками, растопырить пятерню и ждать, когда на неё сядет капустница? Нет, друг мой, огромный труд – прийти туда. И остаться там.
Феликсу живо представлялся волшебный сад, который в обязательном порядке стерегли сторукие великаны, не пускавшие кого попало; а над садом летала зоркая птица с металлическими перьями, каждый раз хватавшая незадачливого бабочколова, сжавшего кулак. Хватавшая и уносившая его далеко-далеко, за леса, за горы, за синее море и, судя по всему, оставлявшая его на острове Буяне, и далее по тексту.
Над фарфоровой чашкой с богатого цвета чаем клубился пар, и Феликсу казалось, что раз Средневековье не закончилось, то они алхимики, в котлах которых скоро выварится чудо, непохожее на другие чудеса. Феликс прихлёбывал чай и чувствовал себя готовым к тому, что в любую минуту из тигля выплеснется новая тайна, или – что под дверью окажется тайная стража инквизиции. Студент Астахов с восхищением смотрел на своего профессора и чувствовал, что был бы готов пойти с ним и на суд, и на костёр, если это бы потребовалось. Главное в таком случае было оставить томящимся на медленном огне котел, чтобы те, кто придут после них, смогли бы довести философский камень до готовности.

БЕЗДЕЙСТВИЕ ТРЕТЬЕ
Грустный актёр стоит на двух табуретках
Грустный актер:
Я домой, за новой ратью еду,
Я - твой царь, я в горе и обиде,-
Каково мне глупый смех твой видеть?»
Кофточку оправя на груди,
Девушка ответила царю:
«Отойди,- я с милым говорю!
Батюшка, ты, лучше, отойди».

Любишь, так уж тут не до царей,-
Некогда беседовать с царями!
Иногда любовь горит скорей
Тонкой свечки в жарком божьем храме.

Царь затрясся весь от дикой злости,
Приказал своей покорной свите:
«Ну-те-ко, в тюрьму девчонку бросьте,
Или, лучше,- сразу удавите!»
Исказив угодливые рожи,
Бросились к девице, словно черти,
Конюхи царевы и вельможи,-
Предали девицу в руки Смерти.

Выходит свирепый конферансье и вышибвает одну из табуреток из под ног актера
свирепый конферансье: «Девушка и смерть» Максим Горький.
Забирают табуретки и уходят

Этот день, эти сутки так и остались в его памяти набором красивых, но ущербных и неправильных картинок. Началось всё с того, что на ночью на кухне слишком чётко, слишком оранжево горел приглушённый свет, а синяя корона газовой плиты, над которой стоял коричневый чайник, бросала кобальтовые отсветы даже на стены. Кухня выстыла, потому что форточка была открыта давно, но где-то в воздухе остался плотный отголосок пара, вырвавшего из металлического носика. Феликсу казалось, что так, рубленно и графично, должен откладываться в памяти человека день, который перевернул не в лучшем смысле всю его жизнь. Как именно, было не важно. Пожар ли разразился на соседской кухне - как раз через стену, - война ли вошла в город и принесла бомбы в разорванном крышами брюхе, да даже просто сдохла любимая крыса Элеонора или черепаха Эльза, - любое событие, после которого человек не смог бы жить как прежде.
Феликсу и вовсе казалось, что в тот день он умер, не сказав даже никакого красивого и справедливого слова перед лицом безносой. Жалко и пусто было его молчание, а неправильно изогнутое, изломанное тело начало свой длинный посмертный путь.
И в начале этого длинного пути он ещё долго будет плутать среди посеревших стен квартиры в старом доме, с высокими, распахивающимися на две створки дверями, впускающими в зал. И каждый раз на месте сердца тупо будет что-то болеть, когда на глаза снова попадётся изящный диван, будто утащенный своим хозяином из начала века, из самой легендарной Башни. Обивка до сих пор помнит тепло и тяжесть тел, стены будто до сих пор слышат шорох, неясные вздохи, тихие стоны. Зеркало продолжает отражать переплетенные руки, шторы - скрывать самую простейшую и животную страсть из всех, которые могут испытывать друг к другу студент и профессор медицинского института.
Но в комнате больше никого нет. Некого предупреждать. Некому изумиться, разве не была заперта дверь. Некому чувствовать, как кончается и не начинается время. Некому жалеть. И некого
на сцене появляется свирепый конферансье. В руках его газовая горелка. Инога он включает её и каждый раз смеется, когда зрительницы испуганно вскрикивают
свирепый конферансье (зычным голосом и криво улыбаясь): Мы исходим из той самоочевидной истины, что все люди созданы равными и наделены их Творцом определенными неотчуждаемыми правами, к числу которых относятся жизнь, свобода и стремление к счастью. (горелка перестаёт работать, он трясет её, но продолжает говорить) Для обеспечения этих прав людьми учреждаются правительства, черпающие свои законные полномочия из согласия управляемых.
(горелка вновь включается и выдает ровное голубое пламя)
свирепый конферансье (махнув горелкой в сторону зала): Декларация независимости США, Конгресс, 4 июля 1776 г.
уходит. За сценой слышен звук горелки.


БЕЗДЕЙСТВИЕ ЧЕТВЕРТОЕ
включается прожектор. Грустный актёр оказывается на сцене. Рядом в нравоучительной позе свирепый конферансье
Грустный актер(вскакивает, опрокидывая табуретку, на которой сидел):
- Да если бы вам потребовалось, вы бы нас в две недели без всякого закона ликвидировали. по все-ей стране. А мы вот гуляем до сих пор. Значит, нужны мы вам.
свирепый конферансье : - Нам?
Грустный актер (безразлично пожимает плечами, садится обратно): - Ну не вам, смежникам вашим. Или ещё кому-нибудь.
Встает и уходит.
свирепый конферансье: диалог из фильма «Интердевочка»
свирепый конферансье: поднимает табуретку, прижимает к груди, нужно гладит и уходит

-Нет. так не пойдёт.
Феликс поднимает уставшие и красные от бессонных ночей глаза с таким же усилием, с каким поднимал бы неизвестно какой по счету тяжёлый мешок из далеко не последнего в эти рабочие сутки товарняка, и смотрит исподлобья на непрятного во всех отношениях человека. Иногда говорят: его нос выглядит так, будто он был сломан как минимум два раза". Этот человек выглядел так, будто минимум два раз сломали всю его тень, его фигуру и его самого. Если бы вдруг Феликсу взбрело в голову стать новым художником, выступающим против унылых традиций и разрывающим жёсткие рамки, она нарисовал бы потрет этого человека, используя кардиограммы разных людей, объединенных только одним - постоянно допекающей их тахикардией.
У товарища Марченко в лице - позже Феликс узнал, как зовут этого ужасающего господина, который вовсе не был похож на товарища, поэтому за ним давно уже закрепилось прозвище "мсье" - было что-то то ли еврейское, то ли наоборот, что-то такое, благодаря чему во времена Третьего Рейха ещё при первых минутах знакомства ему могли бы предложить взять на себя руководство новым концентрационным лагерем. Что-то одновременно властное и бессильное таилось в его глазах, желание подчинять, подавлять и ломать - и постоянное, будто привычное, чувство давящего, парализующего страха, не дающего, подобно "вилке еретика", свободно двигать головой.
-Придётся много работать, это всё никуда не годится, - сказал он и дёрнул бровью, как оскорблённый в лучших чувствах французский гурман, которому подали плохой соус.
После нескольких мучительных дней и бессонных ночей, которые показались Феликсу месяцами ада, где каждый следующий допрос вёл более отвратительный, чем предыдущий бес с ещё более кривой усмешкой, - "мсье" Марченко напоминал настолько же сурового, насколько убогого распорядителя этого балагана, эдакого местечкового Мефистофеля, изрядно получившего по рогам за последнюю проделку и мучимого изнутри своей неимоверной силой, пользоваться которой запретили. Феликс давно подозревал, что простым его жизненный путь не будет, но оказаться в месте, которое существовало только в умах людей, "обманутых религией", он никак не ожидал.
Когда бравый молодчик в штатском с полагающимися ему по службе тупым и суровым выражением лица и неприятно пустыми глазами - в глубине глаз таилось что-то маленькое и колкое, привычно боящееся самого себя - когда этот страж гиблого и унылого места грубо втолкнул его в новую - не допросную - комнату, Феликсу на минуту показалось, что он попал в склеп. Хотя наверняка сказывался недостаток сна, "сочетанный" с постоянным психологическим давлением и побоями. (Вообще было как-то обидно за доблестных работников комитета, что им приходилось работать со всяким дерьмом, как они сами не забывали сообщить, но при этом пачкать свои чистые руки. Наверное, это было от того, что службу своему государству они несли не руками, а на крепких плечах и в горячем сердце, - несли гордо и с достоинством, чтобы не расплескать).
Ни камера, ни карцер, ни допросная так не давили на подследственного Астахова, как эта комната с высокими окнами во всю стену и такими же зеркалами, зияющими на стене напротив. Это было глупое наваждение, бредовый сон, выкопанный из глубин визуальной памяти анахронизм. Как иначе объяснялся бы тот факт, что из серьёзного и строгого учреждения он попал в Императорскую школу балета, судя по освещению и холоду - прямиком в декабрь, возможно даже 18 года. Хотя - может быть это декабрь любого другого года до или после революции, - неужели при царе балерин любили, а при Советах разом перешли на крестьянок и комсомолок? Верится с трудом.
...Просто все те, что заслужили - слушал учителя, хорошо тянул носочек - отправились на бал, пить шампанское, слушать комплименты и любить жизнь, а нерадивые ученики вынуждены ещё истязать и себя, и ни в чем не повинного учителя, который и так таскается за ними как евнух. А вот и он. Он ненавидит своих учеников, и ещё не известно, каких больше - успешных или неуспешных, может быть потому, что не может жить их жизнью, а может - потому что очень хорошо представляет, что это такое - их жизнь. Изломанный, высокий, бледный, в чёрном трико и белоснежной рубашке, он будто однажды захвачен врасплох и посажен во временную петлю, вечно вынужденный служить какому-то непонятному царьку в его неприглядном царстве. Не вырваться, а вырвешься - некуда идти, потому что всё, что знал, что было знакомо и пленяло - всё это умерло лето сто назад. И даже каменный дом, который знал тебя ещё ребёнком, начал рассыпаться в песок.
-Раздевайся.
-Что?
Феликс непонимающе моргает и всё ещё думает, что ему что-то из происходящего мерещится. А как иначе, если только минуту назад он, ловя штаны с отрезанными пуговицами, выполнял приказы этого живого мертвеца, выплясывая и изгибаясь, как пионер с акробатическим номером на открытии праздника урожая.
-Раздевайся, я сказал. Быстро.
Тогда Феликсу казалось, что по нему в три ручья тёк холодный пот, но кожа была суха, потому что пот от ужаса забрался обратно под неё. Сейчас Феликсу кажется, что так противно, больно и унизительно раздеваться ему больше не приходилось никогда, а уж опыта поведения в ситуациях, где требовалось быстрое и медленное избавление от одежды за всю жизнь он накопил немало.
Но всё это было только цветочками. Дальше начался личный ад арестованного Астахова. "Хореограф" щупал его холодными пальцами, мял ягодицы, с силой давил на одному ему видимые точки, заставлял поднимать руки, вертеть головой, падать на спину и быстро вставать, наклоняться, "касаясь пола ладонями, теперь локтями...как, не можешь?!". И всё это время смотрел так, будто видел все мышцы под кожей и несовершенные кости, которые за ними скромно прятались. Феликс не успел получить диплома, но многие навыки, которые пригодились бы ему больше диплома, уже имел. Он мог точно сказать, что это был не стандартный осмотр для годности в армию или что-то подобное. От мысли, что его осматривают, как какое-то животное на продажу или убой, становилось гадко.
-Мышцы будешь тренировать, твоя убогость поправима. Мышцы, знаешь ли, мон шер, способны усвоить многое.
-Я знаю. Я медик, - цедит сквозь зубы Феликс, сверля взглядом лоб Марченко.
Тот шарит руками по его груди и плечам и смотрит пристально, будто запоминает каждый сантиметр кожи или хочет разглядеть, есть ли у Феликса грудная клетка и что-нибудь ещё, положенное человеку. Действительно, есть ли сердце у студента-медика?
Марченко поднимает глаза настолько полные двумя желаниями - раздавить и умереть на месте от страха, что Феликсу кажется, будто он тоже всё это чувствует, и, ломая улыбкой и без того несчастные тонкие губы, произносит:
-Кого это теперь волнует?
Феликс открывает рот, чтобы ответить, и тут же закрывает, не представляя, что собирался сказать. Марченко хватает его за подбородок левой рукой, заставляя запрокинуть голову, и широким движением проводит пальцем по губам, давя с силой, заставляя разомкнуть их. Видимо, хочет проверить зубы этого не очень одаренного коня, раз уж девать его больше некуда.
-Запомни: ты теперь мой пластилин, я вылеплю из тебя то, что захочу, то, что мне нужно. А я знаю, что мне нужно. И ты будешь красивой , послушной куклой, Феликс. И имя у тебя будет такое, как пожелают тот, кто возьмет тебя, и тело у тебя будет податливым, как согретый между ладонями пластилин. Запомни: у твоих мыслей нет свободы, у твоего тела - нет костей. И если кто-то захочет свернуть тебя в узел и завязать бантиком - ты будешь завязываться бантиком, и именно таким, какой хотели сделать.
Он отпустил подбородок и скрестил руки на груди.
-И стоить твоя жизнь будет столько же, во сколько обходится пластилин в детсаду, - нисколько. Одна у тебя есть, пока так хочет дяденька, который знает, как тебя использовать. Закончатся дети, детские сады или этот дяденька, - и ты закончишься тоже.
Они делали что-то ещё, Феликс плохо помнил, Марченко продолжал говорить свои неприятные, липкие, как пластилин, слова, но это никак не отразилось в памяти.
Через какое-то время вернулся молодчик в штатском, который отдал Марченко большой лист и маленький бланк. Марченко склонился над большим листом и стал что-то писать, судя по звуку, таким же тонким и ломаным почерком, как и он сам. Молодчик стоял с отсутствующим видом, Феликс сидел, слепо глядя перед собой Марченко на мгновение прервался, задумчиво прикусил ручку и скользнул рассеянным взглядом по своему "пластилину". Тут же неодобрительно щёлкнул языком и, прежде чем начать писать, бросил Феликсу:
-Да ты оденься, идиот.
Феликс натягивал плавки трясущимися руками, хватал падающие брюки, утопал в растянутой майке и слишком большой куртке. Все вещи были такими неудобными, будто Феликс никогда раньше не носил их, или будто ему выдали первые попавшие под руку. или будто он только что перенёс серьёзную черепно-мозговую травму, лобные доли были повреждены, и теперь самым простым вещам предстоит научиться заново. Когда конвоир подтолкнул его к двери, Феликс неловко взмахнул руками, казалось, ходить он разучился и следующего шага не будет, он просто упадёт. Но ноги сами понесли его, без участия воли, и Феликс вспомнил, что теперь есть кому за него решать и уметь. А ему предстоит научиться тому, за что его никчемное существование будут поддерживать, пока не кончатся дети, детские сады или дяденька.

БЕЗДЕЙСТВИЕ НЕ ПРОНУМЕРОВАННОЕ
На сцене муляж окна, сквозь него мечтательно смотрит в зрительный зал свирепый конферансье.
Свирепый конферансье (отвечая своим собственным мыслям): Признаюсь, не очень приятно думать о себе как о чае, приготовленном в ведре…
За сценой кто-то, вероятно, грустный актер, гремит вёдрами.
Свирепый конферансье (продолжает, не обращая внимания): но отчасти это было правдой. Артур Голден. Мемуары гейши, глава 1
грустный актер (кричит из-за кулис): да сколько можно цитировать одно и тоже!?
Снова гремит ведром. Свирепый конферансье уходит за противоположную кулису, где вёдер нет.

В туалете пахло весной. Пряно и до одури сильно. Пахло липкими жёлтоватыми почкам и свежей корой, пахло только что выросшей травой и свежее распустившимися листьями. Феликс знал, что это пахнет краской, клеем и чем ещё полагалось ремонтировать здание середины XIX века. Наверное, кто-то оставил ведро возле открытого окна. Но если закрыть глаза и забыть, что кругом ремонт и давно наступила осень, - можно было подумать, что из окна всё же тянет тополем, что хочется в это окно не выпрыгнуть, нет, вылететь и утонуть в ярко-голубом небе, как это обычно делали счастливые и глупые голуби. Феликс закрыл глаза и с силой втянул в себя воздух. В иллюзорной весне отчетливо таился химический запах, а почки набухали и лопались, являя миру стекловату, которой утепляли щели в окнах. Феликса замутило ещё сильнее. Эта примерещившаяся весна была как вся его жизнь – беспощадной, навязчивой, нереальной и калечащей.
В туалете не было никого и можно было подумать о странной участи. Как только его сочли достаточно надёжным, оказалось, что жизнь не закончилась и её можно продолжать так, будто бы ничего не случилось. Ходить теми же улицами, общаться с теми же людьми, даже учиться в том же институте, - можно всё, главное, являться по первому требованию куда и когда скажут и не сметь возразить.
И никаких других специальных требований, кроме не разглашать где «работаешь» и куда иногда пропадаешь. Похоже на свободу, на неуклюже сшитую грубыми нитками куклу, изображающую её. Вскоре Феликс и вовсе разочаровался в ней, перестал доверять её обманчивому сквозняку из разбитого окна, стал смеяться над ней, некрасиво кривя рот.
Но - боялся признаться в этом себе: пусть лучше такая игра в свободу, пусть лучше иллюзия весны, распускающей почки со стекловатой, чем жизнь без весны вовсе, без возможности хотя бы не надолго спрятаться ото всех за заляпанным извёсткой окном.

БЕЗДЕЙСТВИЕ СЛЕДУЮЩЕЕ
Грустный актер (загадочно): Как советская постельная разведка получала сведения от гомосексуальных представителей западных спецслужб?
Свирепый к: Военная тайна

(достает бинокль и смотрит в зал)

- Задание на этот раз: ты должен остаться с объектом до утра. Да, - отвечает куратор на короткий поворот головы Феликса. - Именно так, утром его должны застать в постели с тобой. Делай всё, что угодно, чтобы это получилось.
***
Борис никак не мог успокоиться, и его тяжёлое дыхание перемежалось с горячими и влажными поцелуями и с шёпотом, тонувшем в полустоне.
- Знаешь, мне кажется... Я не был ещё так.. счастлив... Моё счастье... Моё тепло...
Феликс был бесконечно благодарен за две вещи: что Борис был пьян - пьян, значит, не вспомнит завтра, пьян, значит можно не верить; он выпил немного, но ему, видимо, хватило этого - и что у него было своё представление, как с счастьем стоит поступать. Сейчас Феликс лежал уткнувшись лицом в подушку и вздрагивал каждый раз, когда горячие губы касались лопаток, спины аккуратно над позвонком, сначала беспорядочно, потом спускаясь ниже, к пояснице. Подушка быстро стала горячей и влажной, и Феликс ещё пытался верить, что это от того, что в номере душно. От духоты же дрожали локти, на которые он старался опереться, чтобы принять более удобную позу, от духоты же колено запуталось в сбившемся в ком накрахмаленном пододеяльнике.
Феликс вскрикнул, когда почувствовал одновременно толчок внутрь, задевший нужную точку, и обжигающий поцелуй куда-то между шеей и плечом. Духота наполнилась стонами и беспорядочными, почти судорожными движениями. Феликсу казалось, что голова его кружится, что, хотя он уже лежит теперь на спине, ему надо держаться за что-нибудь, чтобы не упасть, но рука соскальзывает с холодной влажной спины... Что капля, ползущая по его щеки к виску, сорвалась с чужого виска.
-...Не уходи только, ладно? - рука легла поперёк талии юноши, ненастойчиво притягивая к себе. -... моё счастье...
Феликс ещё раз вяло попытался выпутаться из ещё горячих, но уже будто остывающих рук.
- Так страшно быть одному так больно, - шептал заплетающимся языком Борис, - хотя бы эту ночь... Хотя бы сейчас... Ну же...ну...
Уходить были нельзя. Проваленное задание не обещало ничего хорошего, получать лишний "инструктаж" не хотелось. Да и шевелиться сейчас не хотелось. Хотелось бы вовсе не знать, что ждёт утром, и раствориться в этой измятой постели.
-Вот так, - мужчина притянул его к себе ближе и обхватил губами выпирающий позвонок у основания шеи. - Так.
Можно было бы сбежать прямо сейчас или через несколько минут, когда т объект уснет. Может быть, если утром его застанут одного, то ему ничего не грозит... Хотя вряд ли. Наверняка кроме Феликсовых трудов найдётся ещё немало компромата. А так - он хотя бы проснётся счастливым.
Рука, державшая талию, расслабленно съехала чуть ниже, кончики пальцев прохладно коснулись живота.

***
-Знаешь, что он нам ещё сказал? Что мальчик не виноват! Прям как в анекдоте, только наоборот.
«Мелахим», его куратор, засмеялся своей шутке. Феликс все так же рассеянно глядел в окно и не мог понять, зачем ему выдают детали дела.
- Ты что, не понял? - координатор грубо толкнул его в плечо.
- Что именно? Меня это касается?
- да нет в общем-то. Он, наверно, решил, что тебя тоже арестовали. Ладно, пойду, - сказал Мелахим, запахивая пальто.
Феликсу стало холодно…
Тихий скромный эстонец, с нежным выговором и совсем несмешным акцентом. Жаль, что не довелось встретиться в другое время и в других обстоятельствах.

БЕЗДЕЙСТВИЕ ПОСЛЕ ПРЕДЫДУЩЕГО
Свирепый конферансье (грустно) : когда-нибудь мы вспомним так много, что выроем самую глубокую могилу в мире.
(почесав бороду) Эр. Брэдбери. "451 градус по Фаренгейту"
Уходит

Сейчас Феликс думает, что в бездарных порнографических романах это могла бы быть одна из центральных сцен, самых выигрышных и удобных для приложения писательского таланта. Можно было бы отметить и судорожный блеск в глазах мсье, и рвущуюся с каждым выдохом одну на двоих страсть, прежде тщательно скрываемую под скорлупой приличий и одежды, и маленькую щелку света, в которой, казалось, таился целый враждебный мир, и стыдливо перегоревшую от их распутства лампочку. Но этого ничего не было. Что-то жесткое и квадратное упиралось Феликсу в бок ребром, воздух в каморке был спертый, на губах оставался привкус никотина, а по спине скользили капли холодного пота от одной мысли, что их могут так застать. Театр абсурда: полу сумасшедший хореограф-импотент зажал в пыльном углу своего ученика и теперь судорожно надрачивает ему член и слюнявит шею. А тот держит его за шею двумя руками, висит на нём и иногда целует не глядя, пытаясь дать шее передышку. Ты мой лучший ученик, звенит у него в ушах. "Иди сюда", - брошенное болезненным судорожным выдохом еще отдаётся во всём теле.
Но этого ничего не было
Был просто чулан и зажавший его там мсье. И Феликс бы не запомнил этот идиотский, как это модно сейчас говорить, перепих в череде других бездарных перепихов, если бы не одно но. Это но было таким большим, тяжёлым и непривычным, что с трудом умещалось в памяти. В отличии от многих, которые просто хотели молодое податливое тело, мсье хотел именно его, именно Феликса, своего самого лучшего, самого искусно изготовленного ученика.

БЕЗДЕЙСТВИЕ СЕДЬМОЕ
Грустный актер и свирепый конферансье не выходят на сцену.
Голоса из-за кулис не звучит


Карта падает на колени рубашкой вверх. Феликс тянется за тонким расписным прямоугольником, подносит к глазам. «Всадник жезлов». Название неожиданно смешит его, словно одурманенного гормонами юнца пубертатного возраста. Если именно этой картой описывается объект, ему сегодня определенно повезло. С жезлами у Феликса никаких проблем, как и со всадниками.
А значения у карты, куда ни кинь, позитивные. Как же так…«символизирует теплоту и даже жар души, проявляющийся в жажде жизни, страстности и энтузиазме», вспоминает он. Жар души, жар тела, жар в кончиках пальцев, эфемерное ощущение, усиливающееся с каждой секундой. Нарисованный всадник оживает, карта пульсирует в руке, принося невозможное, неуместное ощущение живой плоти. Феликс нервным движением прячет «Всадника» обратно в колоду.
Стоило бы прикинуть развитие ситуации, отследить тенденции, альтернативы. Что было, что будет, чем сердце успокоится, как приговаривала пожилая цыганка, которую он, на свой страх и риск, притащил в проект прямо с железнодорожного вокзала, где она и находила клиентуру, безбожно облапошивая как минимум каждого третьего.
Притащил и не прогадал, каким бы каламбуром это ни звучало. Методички родной конторы пополнились новыми параграфами. Опосредованная реализация способностей сенса, так они это называли.
Что будет, чем сердце успокоится – откуда только взялась эта формула? Не успокоится оно никак, шальное и бестолковое. А может, и не стоит грешить на безотказный мышечный орган, в самом деле. Ему ли не знать, что все отвлекающие от дела процессы происходят под черепушкой, даже если и сопровождаются приливами крови к чуть более просто устроенным органам.
Стоит прикинуть развитие ситуации, да. А не думать о Всаднике неприлично, не прикидывать всяческие невозможные «а что, если?».
Карты Таро – это вам не товарищ полковник из штаба, читающий твои отчеты. Их не наебешь. Они ответят на тот вопрос, который в сердце, а не тот, который в голове… тьфу, опять. Средневековые представления об анатомии никак не изжить из общественного сознания, из собственного – тем более.
И все-таки, а что, если…
Вторая карта не в пример предыдущей лучше прорисована. Ярче, сочнее краски. Издержки работы с вручную расписанной колодой – одни карты живые, другие блеклые, одни говорят шепотом, другие кричат, не церемонясь с гадающим, врываются в сознание мешаниной образов.
Башня. Разумеется, охваченная огнем. Крохотные фигурки людей, падающих из окон. Разрушение структуры, диссоциация, хаос. Феликс почти слышит их крики.
Как будто ты не знал, говорит он себе, рассеянно перетасовывая колоду. Как будто ты нуждался в гадании, чтобы ответить на этот вопрос. Никаких «если» у вас не будет и быть не может, никакого будущего, в котором сердце успокоится, разве только то, в котором означенный орган наконец остановится, если повезет, тихо, во сне, или от иглы врага, что гораздо приятнее, нежели от пули друга, и это нормально, да, это нормально. Никакого будущего, только «здесь и сейчас», в котором есть агент и объект слежки, ничего более.
Пальцы сами собой вытягивают из колоды третью карту, но Феликс не смотрит на нее, потому что объект больше не один, он разговаривает с кем-то, стоящим в тени здания, и сознание уже захвачено анализом ситуации, никаких больше посторонних мыслей, чистый профессионализм, давно пора, в самом деле.
Непрочитанная Двойка Кубков исчезает в кармане вместе с остальной пачкой. Будь она замечена – что бы изменилось? «Соединение влюбленных», пробормотал бы под нос Феликс и сделал бы пометку в памяти – для будущего отчета, не для себя. Для него эта карта ничего не значила.

(кто-то громко чихает за сценой)


БЕЗДЕЙСТВИЕ ВОСЬМОЕ

На сцену выбегает разъяренный свирепый конферансье, в руках у него кнут. свирепый конферансье вращает глазами и бьёт по сцене кнутом.
свирепый конферансье (орёт дурным голосом): да кто она такая, эта Настя Рубинова?! Подумаешь, постельная разведка! Таких шлюх в спецотделе пруд пруди. Легла, понимаешь, ноги раздвинула и - получила от объекта нужную информацию вкупе с оргазмом. Не велика премудрость, зато удовольствия сколько! Короче, тварь она и в Африке тварь. А интересы государственной безопасности превыше всего.
На сцене появляется грустный актер и, пока конферансье отвернулся, забирает у него их рук кнут.
Грустный актер: что ты такое говоришь?
свирепый конферансье (орёт дурным голосом, но виновато): это не я! Это Борис Седов. Таганка. Крест в законе

Сопроводителю предстояло найти его в аэропорту. Всё должно было выглядеть так, будто они встретились случайно и теперь неожиданно для себя будут проводить полёт в приятной беседе. Ах, да. По странному стечению обстоятельств, жить они будут в одной гостинице, это Феликсу знать положено, но он делает вид, будто не знает.
Сопроводитель должен разыграть сцену "да разве это ты, мой дорогой однокурсник?", на которую Феликсу положено радостно ответить "Колька! Сколько лет сколько зим, какими судьбами?!". Какое счастье, думает Феликс, что, несмотря на чёткий сценарий операции, у него есть возможность сказать импровизированный текст.
-Николай! Неожиданно. Приятно видеть, - говорит он, сдержанно отвечая на пылкое приветствие "однокурсника".
Будь там настоящий однокурсник, Феликс вряд ли испытал бы больше радости. Все эти люди остались в прошлой жизни и смешались в причудливую чехарду весёлых карнавальных масок. Карминно-золотые, с блестящей тесьмой вокруг глаз и обманчиво-крепкими лицами из папье-маше, они улыбаются Феликсу нарисованными губами, машут руками, затянутыми в бархатные перчатки и смотрят на него пустыми глазницами из того времени, где казалось, что счастье и жизнь есть, а если и нет, то обязательно будет. Обещания, данные на карнавале, не обязательны к исполнению. Маски убраны в коробку, обрамляющие их перья уже стали копить на себе пыль. Как слишком чудны, слишком неуместны маски в простой реальной жизни, когда до нового карнавала ещё много времени, так скомканы, болезненны и бессмысленны эти маленькие напоминания о годах учёбы и о том, кем он не стал.
Хотя будь там настоящий однокурсник, Феликс мог ему, например, посочувствовать - угораздило же связаться с комитетом. Или даже позавидовать - вот приличный человек, попал на непыльную должность. Нет, всё-таки посочувствовать. Наверняка, начальство за что-то осерчало, раз приходится всяких проституток в Москву сопровождать. Тяжёлая плата за командировку в сердце нашей родины - сидеть в засаде и проверять, исправно ли работает подопечный. Бланки отчетов о ежечасном наблюдении, бабина пленки для фиксации прослушки, плёнку для фильма получить и расписаться на месте.
Хорошая еда вместо спокойного сна, полное одиночество в звукоизолированном номере рядом с наблюдаемым, и никто не беспокоит. Незавидная доля, Феликс роняет слёзы сочувствия.

***
"Николенька" сидел со скучающим видом и читал газету. Кажется, действительно читал, а не отводил глаза случайному наблюдателю, которого здесь быть и не могло.
Если бы не общее предубеждение против всех комитетчиков, если бы не неприязнь к "Николеньке" лично, Феликс бы даже мог сказать, что мужчина выглядел красиво. Закатанная по локоть рубашка открывала по-мужски красивые сильные руки, простые незатейливые часы, обвившие левое запястье щеголевато блестели, поймав косой луч из окна.
-Снова ничего нового? - поинтересовался тот, откладывая "Правду".
-Отчего же? Кое-что сделано. Работа в этот раз непростая, придётся потрудиться и подождать, пока что-то получится.
-А что сложного-то? Работа вроде нехитрая, особенно с твоим стажем.
Кажется, он спрашивал искренне. Действительно, чего сложного-то?
-Раз работа нехитрая, что ж её все подряд не делают? Один бы справился.
-Все не делают, потому что у них есть честь и стыд, - ответил оперативник назидательно и вполне искренне.
Как будто бы не было другого варианта. Феликс хотел было ядовито поинтересоваться, отчего же людям с честью и стыдом не претит использовать тех, кто без второго и первого, но вовремя вспомнил, что этот парадокс ему прояснили ещё на заре его "карьеры".
Оказывается, это не они, чекисты, злые и склоняют его к подобной деятельности, а это он сам отравил и испортил свою жизнь врожденными дурными наклонностями, усугубленными благоприобретенным этим наклонностями потаканием. И место себе в обществе честных советских граждан он бы не нашёл, да вот незадача: выхода из этого общества нет, а расстрел за то, что ты от природы бракованный, не полагается. Но чекисты, которые на самом деле добрые, расскажут, как с этим быть. Они добрые от того, что дадут тебе возможность свои наклонности направить на благо государству, поставить на службу первейшей задаче - государственной безопасности, и тем самым свой, выражаясь архаичным языком, грех перед советским обществом искупить.
В общем, утешьтесь недостойные, тяжёлым трудом вы снищете прощение себе и отпущение заслужите
БЕЗДЕЙСТВИЕ ДЕВЯТОЕ
В глубине сцены сидит свирепый конферансье в кимоно и грает на кото.
Ближе к зрителям стоит грустный актер, тоже в кимоно, но в жеском. Рядом с ним бутафорское дерево сакуры. Он долго пристраивает на его ветвях зеркало, а затем начинает с ним задушевно разговаривать.
Грустный актер: Я очень долго вырабатывала улыбку, называя ее для себя «улыбкой Но» за ее сходство с застывшими чертами масок Но, которую можно интерпретировать как кому заблагорассудится. Можете себе представить, как часто я использовала ее преимущества. Я решила воспользоваться ею и сейчас, и это сработало.
Раздается звук, сообщающий, что у кото порвалась одна струна.
Грустный актёр: Артур Голден. Мемуары гейши, глава 1


- В понедельник жди звонка.
- А в другой день нельзя? – спрашивает Феликс и сразу же понимает, что это большая ошибка.
Нельзя было спрашивать именно так, нельзя.
- Нельзя. Дела не ждут, - тянет следователь с видом неоспоримого превосходства.
Конечно, у кого дела, вон, целый шкаф дел и новых надо, у кого – так, пыль. Лежи под ногами, не вякай.
- Я не могу.
Следователь смотрит сначала удивлённо, потом аж подпрыгивает на своём стуле и краснеет. Он всегда краснеет в гневе, это Феликс уже успел запомнить.
- А что же, позвольте узнать, отвлекает вас? Какую такую важную причину ты успел придумать, а, дрянь ты такая?
Феликс молчит, подбирая ответ. Почему-то всем кажется понятным и неоспоримым, что они имеют право называть его, как заблагорассудится. Будто бы он лично их оскорбил, и род их и родственный род, и так до седьмого колена семиюродной бабки.
Или будто бы он с рождения был «неприкасаемым», так что должен от радости трепетать, что с ним вообще кто-то говорит, и переживать, не оскорбляет ли себя тем самым говорящий господин. Где такое было? Кажется, в Индии.
Феликс ощутил непреодолимое желание станцевать и спеть о своей горестной судьбе.
- Я договорился, меня будут ждать.
- Поклонники твои, что ли? На работе мало? – следователь успокоился и теперь смотрел на него с улыбкой сытой гиены: есть не будет, но пооблизываться может.
Наверняка придумал правдоподобную отповедь, почему задание, которое начальство не назначило на конкретный день, нужно проводить именно в понедельник.
- Ну? – прорычал следователь и снова стал краснеть.
- Я дежурю в городской больнице, - в конце концов сдался Феликс. – Сложно было договориться, но меня взяли. В хирургическое отделение.
Следователь только недобро хмыкнул.
- Понимаете, там очень строго. Если я раз не приду, могу вообще больнее не приходить.
Где-то в соседнем кабинете пикало радио, оповещало, что вот-вот начнётся новый час. Феликс даже считать стал, чтобы только отвлечься. Докладов, как он проводит свободное время, у него не спрашивали, может быть, и так знали. Странно было, если про дежурства не знали. Очень странно. Он скорее бы поверил, что только и ждали удачного случая, чтобы помешать его планам. Не таинственные начальники, нет, им наверняка было всё равно. Кураторы и следователи, которые следили за всеми заданиями. Им с этого ничего не было, просто – так веселее.
Наверняка они в детстве бабочками крылья отрывали, потому что так веселее. Что они делали с котятами, Феликс даже думать не хотел.
- Понимаю, строго. У нас тут тоже очень строго, - следователь скрестил руки на груди и посмотрел на Феликса с плохо скрываемым торжеством, - если ты вдруг не понял. Хотя, как я знаю, тебе уже объясняли, что срывать задания не хорошо. Так ведь?
Феликс сглотнул и судорожно кивнул. Объясняли, да. Повторение такого учения не тянуло не то, что на мать, на мачеху не тянуло.
- Так что в понедельник будешь дома и будешь готов в любой момент, хоть в четыре утра, хоть в десять вечера выходить. Машина приедет.
Ишь ты, машина приедет. Может, и впрямь это тщательно спланированная операция. По поимке шпиона. Нет, сразу трёх. Разоблачение подпольное сети диверсантов, роющих могилу Родине-матери. И без Феликса тут никак не обойтись, он же понимает. То-то его так вежливо пригласили, рассчитывают на его опыт и умения, никто кроме него, родина не забудет и прочее, и прочее.
Жалко и обидно, что в больницу его больше не возьмут. И так со скрипом взяли, как-то косо посмотрев, когда он сказал, что писал работу у профессора Кречетова. Как будто это он профессора убил и закопал, а теперь пришёл такой наглый проситься на место, прикрываясь его именем.
Хотя от истины это недалеко. Это он виновен в том, что стало с Фёдором Игнатьевичем. Он не знал, что так получится, не мог предвидеть, но это не освобождало от ответственности. Это урок элементарной юридической грамотности он усвоил хорошо, потому что теперь профессионально был причиной тех самых нарушений, которые могли повлечь последствия вне зависимости от того, умышлено действовал «преступник» или поддавшись минутному вдохновению.
- Вас понял, - бросил Феликс и поспешил выйти из кабинет, чтобы видеть противной ухмылки, которую, кажется, тоже всем раздавали при поступлении на работу, в довесок к основному словарному запасу и выражению лица.
Ухмылка догнала его и неприятно впилась куда-то пониже лопаток

БЕЗДЕЙСТВИЕ НЕУЧТЕННОЕ

на краю сцены сидит грустный актёр и перебирает гитарный струны. Свирепый конферансье сидит рядом и внимательно слушает.
Грустный актёр (сначала невнятно, потому громче):
...Течёт по каналу слеза в Адриатику
Волны несутся на берег строка за строкой.
Одним - биеннале, другим – Сан-Микеле,
Не стая синиц – журавли пролетели
Над камнем, где неисцелимый нашёл свой покой.
Свирепый конферансье (качая головой): и ведь снова не сам придумал.
Грустный актёр: не сам. Ундервуд. "Смерть в Венеции".
Встают и медленно уходят со сцены.
Сверипый конфернсье (задумчиво напевает под нос):
Время мечет икру по дну мирозданья,
Отравленный город теряет сознанье
И камнем уходит под воду в янтарную мглу…
Грустный актёр (подпевает): там, тамм, тааамм, тааам.
уходят. вдалеке раздаются клавишные аккорды.

Блядский дождь зарядил вовсю, как бы ненавязчиво намекая, что культурная столица зря отхапала себе ещё и звание самого дождливого города. Самого су-и-ци-даль-ного. «Даль потихоньку светлела». Кто ж поедет в такую даль – например, из Сибири – чтобы самоубиться, сбросившись с моста? Да никто, тем более, все читали Достоевского, каналы мелкие и грязные, если и умрёшь, то от заражения крови, поцарапавшись о какой-нибудь мусор.
Унылое место, унылые люди. Феликс точно знал, где нужно умирать. В Венеции, не размениваясь на всякие советские заменители с дополнительными определениями. Только не в августе. В августе солнце льётся с неба душем расплавленного золота, горячий воздух становится таким же плотным как вода, а спасительной тени, в которой можно было бы укрыться, становится на несколько сантиметров меньше, - сиеста, все ставни плотно прилегают к стене, скрывая хозяев дома от жары. Сидеть негде, потому что самые проворные хозяева убирают стулья с террас, а ленивые ставят на столы табличку «со своей едой или вообще без еды - нельзя». Почему-то в мыслях Феликса эти таблички выглядят как выдержки из документов или как вывески в советских столовых, только написаны через ять образца 19 года «с Ьдой нЬльзя». Понятно без подсказок: в Венеции Феликс никогда не был.
Но всё же догадывался, что в августе там умирать не комильфо: труп начнёт быстро разлагаться и расточать сладковатые ароматы, крысы, одурманенные скорее жарой, а не голодом, бросятся на запах раньше, чем окончательно начнутся сумерки, - пока все кошки будут ещё спать, пережидая жару. Нет, в феврале в Венеции будет более всего премерзко, вот тогда туда и следует ехать умирать. Тогда никакие старые соборы, ледецово-блестящие гондолы и старые указатели с неправильно нарисованными стрелками не собьют его с верного пути, а будут только подталкивать.
... Или всё-таки начало осени. Тёплые сумерки спустились на город и заскользили по воде первыми отсветами витрин и окон. Венеция засыпает для любопытных туристов, у которых на два дня осталось 10 евро, и просыпается для дядек с большими кошельками и длинноногими девицами. Гондольеры звереют и завышают ставки – в три, в четыре раза больше, они не стесняются просить у почтенных сеньоров, а те рады отдать им и больше, чтобы прокатиться между узкими венецианскими коридорами, залитыми водой по самые пороги, а то и по окна – как в старой коммуналке, где никому нет дела до забившегося унитаза. Кафе зажигают огни, люди на улицах становятся наряднее, кошки следят за каждой удлинившейся тенью, проверяя, есть ли у неё тонкий хвост. Крысы ныряют в каналы точно по расписанию, когда мимо не плывёт гондольер, который заработает сегодня за несколько часов свой полумесячный доход, - синьорин нельзя пугать бытовой экзотикой. Ночь перекрасила город в охру и затемнённую терракоту, растянув над городом непонятную дорогую ткань цвета нефти, которую тут никогда не видели. У вокзала люди устраиваются ночевать - прямо на ступеньках и возле дверей. Завтра они первыми войдут требовать билет.
Венеция не затихает, в ней не было шума и так, - потому что в Венеции, на Венеции, нет машин. Последний автобус ушёл, отрезав зазевавшихся гуляк от материка, значит, всю ночь на гудящих ногах можно ходить по этому старому странному городу – главное, смотреть под ноги, потому что некоторые переулки заканчиваются тёмной водой канала.
До луны нет дела, хотя, верно, она скользит где-то над куполом будто вырезанного из слоновой кости, редкой здесь, собора и в очередной раз смотрит ставший привычным сериал про людей. Одиноко, но гордо висящий на облупившейся стене новенький металлический аппарат глумливо подмигивает незнакомцу, бредущему по улице, как бы говоря: «я знаю, дружище, что ты один; ты совсем один; и единственный, кто говорит с тобой – я, но я не нужен тебе, потому что ты один; И никто, никто не возьмёт тебя с собой и не позовёт прокатиться на гондоле по ночному каналу, в который сегодня по договорённости не ныряют крысы». «Affanculo!» - говоришь ему ты и тут же добавляешь, - «Stronzo, Porco schifo, старый Pezzo di merda». «Это ты старый. А я молодой и красивый» - отвечает аппарат автоматической продажи презервативов. Спорить становится противно

...Где-то на грани этого бреда перед ним выплывает чьё-то знакомое лицо. Феликс никак не может решить, где он его видел и в каких обстоятельствах, надо радоваться или тосковать, что увидел теперь.
- Ты напился зачем? - спрашивает лицо, и Феликсу смутно не нравится, что к нему обращаются в таком тоне.
- Как со стыршми гывыришь! - наугад бросает он.
- Как с тобой ещё говорить-то? Кто сегодня должен был семинар вести? Я твои энцефалограммы пояснять не буду. Сяду на стол и расскажу почтенной аудитории, что ты вчера был мертвецки пьян и орал песни, как тебе показалось, гондольеров.
- Это антин-нучно - сидеть н-столе, - Феликс трясёт головой и начинает различать не только лицо Игоря, но и собственную кухню, и туслый свет на мутно-зелёном стекле бутылки. - И вообще завтра, а не сегодня. Вот я посплю, проснусь и начнётся завтра.
Игорь скептически хмыкает.
- И не надо смеяться.Завтра ты увидишь, какой блестящий разум таится в моём хилом теле.
Он встаёт, грузно опираясь на стол и начинает искать ближайшую стену, способную привести его к кровати. Где-то сбоку слышится тяжёлый вздох, и что-то горячее ныряет ему под руку и тянет куда-то вбок. Феликс решает, что горячему можно доверять и расслабляется.
- Только не вздумай раздевать моё хилое тело! Это тайна тайн, покрытая мраком халата. И доступная только посвящённым.. - завывает носитель блестящего разума.
- И этот туда же, - горестно стонет Игорь, как кажется Феликсу, вполне искренне. - Учти, оставлю твоё хилое тело не только в халате, но и в коридоре.
- А оставьте! - завывает Феликс и чувствует, как мир вокруг плавно качается. - Ах, оставьте меня на софе, изверг, пожалейте мои седины. Мне завтра ещё интеллектуально трудиться, перед этим в коридиоре спать нельзя.

свет над сценой потухает. загорается свет в зале.
Антракт.



***
Продолжение (следующий пост)




URL записи

@темы: ФБ, Наше Темнейшество рекомендует, Тринадцатый отдел